В исследовании «К вопросу о феодальных отношениях в истории ингушского народа» проф. Б. В. Скитский, отметив в общих фразах наличие в ингушских обществах рабов, пленников, имевшиеся отдельные случаи продажи членов семьи для ее спасения от голодной смерти и приведя цитату из труда Ф. Энгельса о грабительских набегах в эпоху военной демократии, сделал вывод:
«Так и в ингушской общественности (? – Ш.Д.) очень рано, путем грабительских войн, усилилась власть рабовладельцев» (1).
Таким тезисом автор, по существу, дает понять, что Ингушетия в прошлом прошла и рабовладельческий строй, с чем, конечно, нельзя согласиться.
В недавно опубликованной статье «Рабство и рабовладение в Чечено-Ингушетии. (XV – первая половина XIX века.» Н. П. Гриценко преувеличивает значение рабства в чеченских и ингушских обществах. Больше того, считает, что, несомненно, рабство «в какой-то мере способствовало вызреванию и становлению феодальных отношений в Чечено-Ингушском обществе» (2).
И далее Н. П. Гриценко пишет: «В первой половине XIX века во время Кавказской войны (читай: антиколониальной борьбы горского крестьянства. – Ш. Д.) работорговля не сокращается, а в отдельные периоды даже возрастает. Рабами торговали буквально все – от мелкого работорговца до наибов Шамиля и их родственников» (3).
Оставим явную натяжку и гигантоманию на совести автора, позже к некоторым аспектам этого вопроса мы вернемся.
Обстоятельно описывая отдельные случаи пленения и продажи горцами жителей казачьих станиц или солдат и офицеров царской армии, Н. П. Гриценко почему-то совершенно умалчивает о другом явлении.
Хорошо известно, что на протяжении всей Кавказской войны офицеры и генералы царской армии тоже занимались работорговлей, служившей одним из важных источников их дохода, о чем, конечно, в «трудах» царских генералов не упоминалось. Так, например, в 1823 г. части ген. Вельяминова, одного из «гуманных» и ближайших помощников Ермолова, учинив жестокий погром, продали караногайцам 2000 горцев, захваченных в плен.
А сколько было подобных случаев, когда горцев продавали оптом и в розницу, – история молчит. Думается, что в первой половине XIX века по всей Чечено-Ингушетии не было продано или куплено столько рабов, сколько при поощрении ген. Вельяминова, было продано только после одной упомянутой экспедиции (5).
В подтверждение своих мыслей о становлении рабства на определенной ступени развития Н. Гриценко единственный раз в статье обращается к трудам основоположников марксизма-ленинизма, и в частности, к Ф. Энгельсу.
Но делает это весьма оригинально, вырвав из контекста и неточно цитируя Ф. Энгельса, а главную заключительную часть его высказываний просто опускает.
Воспроизведем то, что Н. Гриценко намеренно или по каким-то другим причинам опустил. Указав, что «не всякий раб приносит пользу», — Ф. Энгельс заключал: «а для того чтобы рабский труд стал господствующим способом производства целого общества, требуется еще гораздо более значительное повышение уровня производства, торговли, накопления богатств» (6). Н. Гриценко так и не дает ответа на эти основополагающие вопросы в рассматриваемую эпоху в условиях Чечено-Ингушетии.
Если автор, в указанной статье не нашел нужным опираться на основоположников марксизма-ленинизма, то для Н. Гриценко вполне приемлемы такие авторитеты, как великодержавный шовинист, трубадур монархизма и идеолог казачьих верхов Г. Ткачев и заурядный офицер А. Зиссерман. Что и говорить, дуэт не из лучших. Г. Ткачев олицетворял пресловутый союз казачьей нагайки и царского орла. Это тот самый Георгий Ткачев, который в устных и печатных выступлениях беззастенчиво и упорно твердил: «Как известно, Кавказ является классической страной грабежей и разбоев» (7), всемерно разжигал национальную рознь и распри среди народов Терской области.
Разоблачая преступную роль ткачевых, С. М. Киров гневно клеймил тех, кто писал о Кавказе, как о «стране абреков и воров» (8). А. Зиссерман – типичный представитель дворянско-крепостнического строя, 25 лет сражавшийся против свободолюбивых горцев, ценивший людей по числу орденов и крепостных рабов, а в свободное время в собственной вотчине менявший отцов семейства и их дочерей на породистых щенков, продававший людей как скот, выступал в роли «освободителя» рабов на Кавказе. Г. Ткачев и А. Зиссерман вполне могли судить о социально-экономических процессах, происходивших в среде горского крестьянства.
Кстати, это тот самый Зиссерман, писавший на уровне лубочных чтив вроде «Битвы русских с кабардинцами», позже наводнивший российскую печать «ужасами, творимыми хищниками-разбойниками», т. е. горцами, на Кавказе. Ему же было доверено писать статьи для европейских газет с целью «снести их (горцев. — Ш. Д.) с пьедестала борцов за свободу». Вот выдержка из одной странички его воспоминаний, посвященных великому Кобзарю Тарасу Шевченко: «На ту же тему о гибнувших рыцарях, отстаивающих свою свободу, случалось мне читать ходившие по рукам малороссийские стихи Шевченки. Конечно, мечтателям-поэтам, да еще в условиях, в каких находился Шевченко, простительно увлекаться вообще, а «свободой» в особенности; но все-таки странно звучали эти малороссийские скорби о горькой доле черкесов» (9). Высокое начальство не ошиблось; оно знало, кому доверять и оружие, и перо; Зиссерман «отлично выполнил» задание сановников империи Романовых, заработав высокую награду на этом поприще. Крепостнику-рабовладельцу Зиссерману трудно было понять поэта-борца, выкупленного из крепостной неволи у тех же зиссерманов. Разве мог он понять Т. Шевченко, автора проникнутых революционным духом поэм, в их числе и поэмы «Кавказ», обличавшего самодержавие, ярого противника крепостного строя?
Отдельные исследователи истории горцев нередко обращаются к источникам, авторами которых были офицеры и генералы царской армии, служившие на Кавказе.
Верой и правдой служа своему классу, большинство их видело в горцах только своих противников — «разбойников», а рабское бесправие, именуемое крепостным правом, считали нормальным явлением.
Лощенные вояки, не нюхавшие ни порохового дыма, ни запаха пролитой крови, живописали в возвышенных монологах, призанятых из ходячих батальных повестей.
НП – наблюдательный пункт этих офицеров и генералов, организовывавших и следивших за разгромом беззащитных аулов, был для них лучшим местом для объективного изучения жизни и быта горцев. Представители военной касты, видевшие жизнь местных народов сквозь пороховой дым, уже по одному этому писали односторонне, имели только случайные, поверхностные наблюдения и описания, и их описания не представляют ценности, как документы, лишенные объективности.
Между тем ура-патриотические «труды» некоторых царских генералов и офицеров и отдельных историков стали справочниками — настольными книгами.
Ведь убежденные монархисты: генералы Дубровин, Фадеев, Потто, офицер Зиссерман и им подобные, выполняли официальный заказ своего класса, отдела истории военного министерства, их цель: прославлять и утверждать незыблемость пресловутой триединой формулы: «самодержавие, православие и народность», – причем, как указывал В. И. Ленин, «под последней имеется в виду только великорусская» (10).
Прогрессивные деятели России еще в прошлом веке, в трудный, подцензурный период, подвергали их основательной критике.
Так, «Северный вестник», в 1886 г., критикуя обширный «труд» В. Потто и вопрошая, что полезного в его книгах, писала; что «точнее было бы назвать их панорамой кавказских генералов… кому и для какой цели может понадобиться подобная панорама – остается совершенно непонятным…» (11).
Лев Николаевич Толстой возмущался беззастенчивым искажением истории в книгах казенных историков. «…Я бы сжег и казнил авторов», – с гневом говорил он о подобных писаках (12).
В той же статье Н. Гриценко резко критикует X. Оптаева и Дз. Гатуева за их высказывания по вопросу о феодализме, и феодалах в Чечне, в частности X. Ошаева за его мнение о том, что «первые представители чеченской феодальной знати по происхождению не чеченцы… феодалов у чеченцев вообще не было». Н. Гриценко причисляет Дз. Гатуева и X. Ошаева к тем, кто «косвенно или прямо помогал классовому врагу» (13).
Однако Н. Гриценко не обратил внимания на высказывание такого исследователя, как А. Генко. Без тени сомнения, в те же годы, А. Генко писал: «Ингуши, подобно большинству чеченцев, почти не знали фиксированных подразделений (в своей среде) на привелигированных и бесправных» (14).
Во-первых, советские историки давно установили, что народы Северного Кавказа и в середине XIX века находились на различных ступенях социально-экономического развития (15), причем эти различия сохранялись у отдельных народов еще долгое время.
Во-вторых, высказывания Дз. Гатуева и X. Ошаева не противоречили мнению крупнейших деятелей КПСС, учеников и соратников В. И. Ленина. Отмечая неодинаковый уровень социально-экономического развития горцев, Г. К. Орджоникидзе указывал, что кабардинцы «…единственный из народов Терской области, если не считать осетин, который имеет крупных помещиков, дворян и князей…» (16).
Вряд ли проф. Гриценко будет спорить с тем, что С. М. Киров хорошо знал историю и социально-экономические отношения среди народов Терека.
В период разгара острых классовых битв, в грозовом 1918 г., «Правда» опубликовала статью: «На берегах Терека (к событиям на Кавказе)», ее автором был Сергей Миронович Киров. «Необходимо отметить, что лозунги социализма встречают у некоторых горских племен весьма благоприятную почву. Дело в том,- писал Киров,- что, например, чеченцы и ингуши во всей своей истории не знали, что такое сословие, и только в самые последние десятилетия они познакомились со своей буржуазией. Поэтому идея равенства среди них прививается очень легко» (17).
Первый марксист Чечни Асланбек Шерипов со страстной убежденностью утверждал: «У нас есть враги народа, но у нас никогда не было беков и князей, мы не делились на сословия, у нас никогда не было крепостного права». Подобные утверждения А. Шерипов высказывал не единожды (18).
X съезд РКП(б), проходивший при участии и под руководством В. И. Ленина, отметил многоукладность и констатировал, что к моменту Октябрьской революции народы России, в том числе и горцы Северного Кавказа, находились на различных уровнях социально-экономического развития (19).
Недавно Ф. В. Тотоев писал, как еще в самом начале XIX века царизм осуществлял свои политические цели в Чечне, используя иноплеменных феодалов – «владельцев»20.
Несколько слов о попавших в опалу у Н. Гриценко.
X. Д. Ошаев – член КПСС с 1927 г., старейший писатель Чечено-Ингушетии, много сил и энергии вложивший в дело развития родной письменности и литературы, активный участник советского строительства в Чечне.
Дзахо (Константин) Гатуев (1892-1938) – участник Московского вооруженного восстания 1917 г. и установления Советской власти на Тереке, ученик и соратник С. М. Кирова, дружба с которым оказала большое влияние на его рост как публициста. Осетин по национальности, Дзахо Гатуев писал на русском языке и не расставался до конца жизни с тематикой и образами из жизни чеченцев и ингушей. Последнее обстоятельство удивляло и радовало Максима Горького. Жизнь Дз.К. Гатуева необоснованно оклеветанного, трагически оборвалась в расцвете сил.
И вот в наши дни Н. Гриценко зачислил Дзахо Гатуева и Халида Ошаева в ряды тех, кто «косвенно или прямо помогал классовому врагу» (21).
Подобные критические приемы вряд ли можно отнести к таким, которые способствуют достижению истины как главной цели всякой дискуссии, научного спора, не говоря уже о том, что выдвинутые автором аргументы при ближайшем рассмотрении оказываются несостоятельными.
Из сказанного напрашивается вывод, что Н. П. Гриценко, говоря его же словами, вольно или невольно, замалчивая уровень развития производительных сил чечено-ингушских обществ в рассматриваемую эпоху, стал на путь ревизии решений X съезда партии, высказываний С. М. Кирова, Г. К. Орджоникидзе.
Еще свежи в памяти народа времена приклеивания незаслуженных ярлыков, наподобие «враг народа» и т. п. и, вольно или невольно, Н. П. Гриценко тяготеет к периоду, когда «в исторической науке сложилось такое положение, когда целые периоды истории партии и страны, всеобщей истории не получили плодотворной научной разработки (22).
Статья Н. П. Гриценко носит какой-то своеобразный полемический характер, подменяющий научные выводы необоснованными доводами; ставить же Дз. Гатуева и X. Ошаева в один ряд с дворянско-монархическими и буржуазными историками, с классовыми врагами, по меньшей мере, несерьезно. В критике, построенной на субъективном толковании, вообще нет смысла для научного исследования.
Но, вот что удивительно, Н. П. Гриценко в той же статье сам пишет, что к владетельным и аристократическим фамилиям в Чечне относились: «…пришлые рабовладельцы и феодалы – Бековичи-Черкасские из Кабарды, Турловы – из Кавказской Аварии (а есть еще и другая Авария? – Ш. Д.), Айдамировы и другие – из кумыкской земли» (23).
Автор сам, в наше время, спустя полстолетия, повторяет здесь, не больше и не меньше, чем то, что писал X. Ошаев в 20-х гг. и за что подвергся резкой критике со стороны Н. Гриценко. Вызывает недоумение и другое: кто и как рецензирует научные труды Н. Гриценко, кто их редактирует?
Но вернемся к вопросу о рабстве. Как и у других горцев, рабство имело место в Чечне и Ингушетии. Н. Гриценко, как и Б. Скитский, приведя частные случаи купли, продажи, дарения и вообще рабовладения в Чечено-Ингушских обществах, уходит от рассмотрения главного вопроса о значении рабского труда в социально-экономических отношениях в исследуемый период.
Никто не отрицал и не отрицает существования домашнего, патриархального рабства в прошлой истории Чечни и Ингушетии, бытовавшего здесь как уклад, не принявшего значительных размеров. Об этом писали и буржуазные историки. К слову сказать, не зиссерманы, фрейтаги, кармалины, ткачевы – офицеры и генералы царской армии, проводники колониальной политики, представляли русскую отечественную науку.
«Русские исследователи горских народов Кавказа совершенно себе не представляли, — подчеркивал советский историк, этнограф М. О. Косвен, – что эти народы не стоят на одинаковом уровне развития, а находятся на различных его ступенях» (24).
Вопрос о рабстве в чеченских и ингушских обществах достаточно глубоко освещен в трудах советских историков Б. Далгата (25), А. Генко (26), Е. И. Кругшова (27) и др. Обстоятельно исследовал эту тему еще до Н. П. Гриценко Ф. В. Тотоев (28).
Н. Гриценко так и не отвечает, как уже указывалось, на главный вопрос – какую роль в социально-экономической жизни играли рабы в рассматриваемое время в чечено-ингушских обществах?
Известно, что К. Маркс выделил из всех общественных отношений производственные отношения, как основные и первоначальные, определяющие все остальные отношения. Смена общественных формаций осуществляется в результате действия объективного экономического закона обязательного соответствия производственных отношений характеру производительных сил.
Какую роль играл рабский труд в производственных отношениях, в социально-экономической жизни Чечни и Ингушетии в XVIII – первой половине XIX века? Вот главный, на наш взгляд, вопрос, требующий ответа.
Патриархальный характер рабства в чечено-ингушских обществах у советских историков не вызывает сомнения; оно не достигло здесь такого развития, чтобы стать основой производства.
«Рабство в ингушском обществе не имело большого социально-экономического значения. Рабы здесь не являлись основной рабочей силой,- пишет Крупнов, – да и применялась она ограниченно. На рабов смотрели, как на младших членов семьи. Это было подлинное патриархальное рабство» (29).
По исследованию Е. И. Крупнова, ингушские материалы свидетельствуют о том, что иногда такие домашние рабы (лай), если они не выкупались, постепенно становились членами владеющей ими родовой организации, хотя и с ограниченными правами, «уже самим своим существованием, – отмечает он, – они увеличивали численность рода» (30).
Накануне крестьянской реформы основными владетелями «холопов» (по официальной терминологии) в ингушских обществах были офицеры царской армии и старшины. Так, подполковник Гайрбек Мальсагов имел 4 холопов, майор Хунк Мальсагов – 2, корнет Хоутиев – 2, старшина Эльберд Мальсагов – 3, Гани Алиев – 2 и т. д. Причем большинство холопов женского пола; у того же Г. Мальсагова из 4 холопов трое были женщины; розысками похищенной холопки Хадым, принадлежавшей Хунку Мальсагову, занимались чиновники Владикавказского военного округа. (31).
Несомненно, женщины-холопки, главным образом выполняли функции домашней прислуги, а мужчины -дворовых слуг или ремесленников.
Е. Крупнов отмечает и ограниченные размеры работорговли, указывая, что «никаких серьезных данных о работорговле у ингушей… не имеем», и больше того, по его же исследованию «у ингушей раб нередко принимался в члены семьи» (32).
Вспомним, что писал Ф. Энгельс о рабстве на Востоке. «Иное дело рабство – как, например, на Востоке, – писал Ф. Энгельс, – здесь оно образует основу производства не прямо, а косвенно в качестве составной части семьи, переходя в нее незаметным образом…» (33).
В вопросах рабовладения в ингушской среде мысли Н. Гриценко вполне созвучны с приведенным выше высказыванием Б. Скитского. Не расходятся они и в вопросах «грабительских войн» и усиления за счет грабежей власти рабовладельцев.
Но и Скитский, и Гриценко, на наш взгляд, со своей интерпретацией расходятся с положениями и выводами Ф. Энгельса, который указывал, что «вообще возникновение частной собственности в истории не является результатом грабежа и насилия». И далее: «Насильственная собственность» оказывается и в этом случае просто громкой фразой, – отмечает Энгельс, – которая должна прикрыть непонимание действительного хода вещей… У Маркса процесс объяснен чисто экономическими причинами… при чем ни разу не было необходимости к ссылке на грабеж, насилие, государство или какое-либо политическое вмешательство.
Исследователь истории Ингушетии А. Генко считал, что «рабство, имевшее здесь весьма ограниченное распространение, возникло по праву войны» (34).
Б. Далгат, один из скрупулезных исследователей своего времени и знаток быта, обычного права и истории чеченцев и ингушей, не раз сам посещавший многие уголки Ингушетии, вполне обоснованно писал: «Из среды самих ингушей вовсе не было рабов. Родственники жестоко мстили за продажу в рабство их детей» (35). Отметим, что в соседней Осетии, занимаясь пленнопродавством, как отмечал Вахушти Багратиони, тоже не продавали своих соплеменников (36).
Отношение к рабству и свободе трудовых масс Ингушетии характеризовал в популярной форме и проф. Н. Ф. Яковлев, не раз совершавший научные экспедиции в разные районы горного края.
«В ингушах глубоко укоренился взгляд,- отмечал Яковлев,- что другой, такой же, как и он, ингуш не может насильственно навязать ему ничего, что стеснило бы его свободу, тем более, причинило ему ущерб» (37). Б. Далгат прямо указал, что в среде самих ингушей вовсе не было рабов (38).
Глубокое аргументированное исследование Е. И. Крупнова по вопросу рабовладения в Ингушетии дополнил в своем исследовании кандидат исторических наук Ф. В. Тотоев, осветив тему рабства в Чечне.
«Рабство в Чечне было рассчитано на удовлетворение потребностей индивидуальной семьи господина. Эксплуатация рабского труда происходила в Чечне при господстве натурального хозяйства – пишет Ф. Тотоев. – Рабство носило патриархальный характер, но не идиллический» (39 )
Ф. Тотоев, на наш взгляд, вполне обоснованно делает вывод о том, что «использование рабского труда в сельском хозяйстве Чечни носило ограниченный характер. Раб никогда не играл в Чечне роль основной рабочей силы. Для XVIII – первой половины XIX века рабство -показатель отсталости общественного развития Чечни» ( 40).
Н. Гриценко, конечно, знаком с трудами Е. Крупнова и Ф. Тотоева, но, делая противоположные выводы, не опровергает их доводы и заключения.
Кстати, Н. Гриценко нашел у последнего и неточности. В период крестьянской реформы на Северном Кавказе, по данным Н. Гриценко, в Чечено-Ингушетии освобождено от рабства 334 чел., в т. ч. 60 детей (41).
Здесь необходимо внести некоторые уточнения. Дети освобождались без выкупных платежей и поэтому не включались в статистику освобожденных; таким образом, по данным Гриценко, освобождено 274 раба.
Ф. Тотоев приводит две цифры – 277 и 294, хотя небольшое расхождение и не имеет принципиального значения; для объективности внесения точности отметим, что вторая цифра, приведенная Ф. Тотоевым, соответствует официальным данным, а именно: всего в Чечено-Ингушетии было освобождено 294 раба, в т. ч. по Ингушетии — 35 рабов (42).
Главное не в разночтении цифр, а в другом – в выводе Ф. Тотоева, в корне расходящемся с мнением Н. Гриценко.
Приведем небольшую таблицу, дающую более наглядную картину.
Численность населения Всего освобождено рабов в % к численности населения
В Чечне 131 443 259 0,19
В Ингушетии 29 914 35 0,12
Всего: 161 357 294
Из таблицы видно, что число освобожденных рабов составляло менее 0,2 % населения Чечено-Ингушетии. Ясно, что такое ничтожное количество рабов не могло, по существу, оказать никакого заметного влияния ни на экономику, ни на социально-экономические отношения в чечено-ингушских обществах.
У нас нет оснований думать, что эти цифры приуменьшены. Освобождение крепостных и рабов проводилось с соблюдением прав владельческого класса, и за каждого освобожденного раба или зависимого крестьянина его владелец получал немалую мзду.
Таким образом, на наш взгляд, вывод Н. Гриценко, что рабство в какой-то мере способствовало вызреванию и становлению феодальных отношений в чечено-ингушском обществе, построенное на зыбком фундаменте, не выдерживает никакой критики.
Е. И. Крупнов был, несомненно, прав, когда утверждал, что «степень развития ингушского хозяйства и общественных отношений не стимулировала рабства и значительного применения рабского труда в хозяйстве» (43).
Основным источником рабства были плен или покупка пленных; владелец мог их дарить и продавать; их мог иметь всякий.
Проф. Леонтович прямо указывал: «Немногочисленный класс личных рабов – в Чечне – происходит от военнопленных » (44).
Следует отметить, что Н. П. Гриценко упускает из виду еще одно важное положение: пленник – не раб, он мог получить свободу путем выкупа родственниками, что чаще и случалось.
В источниках нет четкого, ясного определения термина «раб». Существование специального термина для обозначения пленника уже само по себе говорит о том, что пленник не раб; этот термин нередко употребляется и в отношении зависимого крестьянина.
Бесправное, приниженное общественное положение рабов отражено в адатно-правовых нормах горцев.
Пленников-рабов захватывали главным образом, чтобы получить выкуп от их родственников, и это служило обогащению владельца, рабство было одним из источников, способствовавших имущественному неравенству.
Грабеж, как и походы в соседние районы, связанные с перерождением общинного строя, захват пленников, были одними из источников дохода и накопления богатств в руках отдельных лиц и способствовали их выделению из общей массы крестьянства.
«Грабеж стал целью. Если предводителю дружины нечего было делать поблизости,- указывал Ф. Энгельс,-он направлялся со своими людьми к другим народам, у которых происходила война, и можно было рассчитывать на добычу…» (45).
Подобное явление имело место и в чечено-ингушских обществах.
Стремление социальной верхушки обеспечить возможность эксплуатации в форме дани, собираемой в повторяющихся набегах, известны уже по «полюдью» Киевского княжества эпохи Олега и Игоря.
Сбор дани был одной из архаических форм эксплуатации, которая существовала в истории у всех племен с развитым военно-демократическим устройством.
Превращение дани в феодальную ренту влекло за собой превращение свободного общинника в феодально-зависимого крестьянина.
Дружины чеченцев и ингушей во главе с бяччи не раз участвовали в походах на стороне грузинских феодалов, совершали набеги за Терек на владения кабардинских князей, ногайских султанов, угоняя табуны коней и скот. У вайнахов до недавнего времени бытовали песни, воспевавшие набеги на тарковских шамхалов и кабардинских князей(46).Отряды ингушских дружин не раз участвовали в междоусобной борьбе феодалов Грузии. Историк XVIII в. Вахушти Багратиони, неоднократно упоминая о бедствиях, которые переносили Кахети и Картли от набегов и грабежей аварских и лезгинских феодалов, реже – овсов, почти ничего не пишет о набегах кистов, дзурдзуков и глигвов на Грузию (Кисты, дзурдзуки, глигвы – грузинские наименования чечено-ингушских племен).
Одновременно В. Багратиони приводит примеры явления обратного порядка. Так, по его свидетельству, царь Свидомон «скупал овсов, черкезов и отсылал их шаху персидскому » (47)
Дружины ингушей и осетин, проживавших на берегах верхнего течения Терека, по Дарьяльскому ущелью, превратили в промысел грабеж на Военно-Грузинской дороге. «Тагаурцы с джейраховцами (осетины и ингуши. -III. Д.) делили деньги и другие достояния, отнимаемые у купцов на Военно-Грузинской дороге»(48).
Исследователи отмечали и способ дележа награбленного. Так, добыча на той же Военно-Грузинской дороге среди участников набега ингушской дружины делилась поровну, тогда как в осетинских ее львиная доля доставалась тагаурским алдарам (49)
.«Если за пленника удавалось взять выкуп – «йоал» -он делился поровну между участниками набега», – отмечают Р. Л. Харадзе и А. И. Робакидзе, имея в виду ингушские дружины(50).
Безусловно, захват пленных, их продажа или получаемый за них выкуп, угон скота, дележ награбленного вели к имущественному неравенству, сосредоточению богатства в руках отдельных лиц, главным образом, руководителей дружин – бяччи и старшин.
И все же взимание дани в чечено-ингушских обществах не было регулярным явлением, дань ведь была результатом соотношения сил: из силы рождалось «право» на дань, на власть над «подданными».
В XVIII-XIX века прибегать к грабежам горцев вынуждало, прежде всего, отсутствие средств к существованию, и не от хорошей жизни иные из них вынуждены были продавать детей или других членов семьи для их спасения от неминуемой голодной смерти.
Даже «проконсул Кавказа», ген. А. П. Ермолов, в одной из своих верноподданнических записок императору Александру I в первой четверти XIX века сообщал, что доведенные до крайней нищеты и голода местные крестьяне вынуждены продавать своих детей(51).
«Серьезный труд по хозяйству был почти невозможен для горца и, потому,- писал П. Гаврилов,- горцы вынуждены были отыскивать средства к жизни в военной добыче» (52).
Буржуазный историк А. П. Берже вынужден был признать, что «карабулаки так стеснены казачьими станицами, что единственным средством их существования остается лишь разбой»(53).
Выделению эксплуататорской верхушки, сосредоточению богатства в руках отдельных лиц способствовала дань. Л. И. Лавров одним из первых среди советских кавказоведов, указал, что там где частная собственность на землю не успела сложиться, «присвоение прибавочного продукта облекалось в форму дани» (54).
Имело место взимание дани в ингушских обществах. Так, таргимхоевцы за проход или проезд по дороге, пролегавшей в верховьях Ассы, взимали у путника дань порохом на один заряд, или пулей, однако, такое явление здесь не достигло широкого распространения и, скорее носило символический характер (55). К тому же, перевальная дорога по верховьям Ассы была труднопроходимой и ею пользовались в редких случаях.
В Кистинии (Мецхальское общество) Котиевы решили установить дань за проход и проезд в лес, чему решительно воспрепятствовали их соседи Цицкиевы. Спор: платить или не платить такую дань – закончился кровавой драмой, в которой почти полностью была истреблена взрослая мужская часть обеих фамилий (56).
Противодействие свободных общинников попыткам установить дань не имело успеха и в других ингушских обществах. Не случайно поэтому дань, в отличие от других народов Северного Кавказа, не нашла отражения в обычном праве ингушей и чеченцев.
Адаты, бытовавшие у народов Дагестана, Кабарды, Осетии прямо зафиксировали дань и зависимость подвластных, а также другие привилегии феодалов. В трудах X. М. Хашаева, Р. Магомедова и Г. Д. Даниялова убедительно показана роль дани в социально-экономических отношениях Дагестана (57).
Часть ингушских обществ, главным образом, выселившиеся на плоскостные земли, периодически выплачивала дань кабардинским феодалам.
В источниках упоминается, что каждый двор здесь должен был платить «кусок железа на косу или одну овцу» (58). Подобные факты имели место и у их западных соседей.
Проф. Кокиев отмечал, что кабардинские князья «взимали у осетин дань за пропуск на равнину… нередко не довольствуясь, так сказать, установленным таможенным сбором, и нападали на аулы..(59)»
Выселившиеся на плоскость, в пограничные районы Казбека, ингуши считали поборы кабардинских феодалов платой за использование ими земель, на которые распространялась власть кабардинских князей. Несмотря на то, что Ингушетия еще в 1770 г. добровольно приняла подданство России, от дани кабардинским феодалам ингушские общества, после многолетней и упорной борьбы, освободились только в 1791 г. (факт, повторно закрепленный актом 1810 г. при помощи русских властей) (60).
Эпизодические набеги на соседей, плата за службу у феодалов Грузии и грабежи, способствовавшие выделению имущей верхушки в ингушских обществах, не привели к становлению новой, феодальной формации.
Уместно вспомнить здесь важный вывод Ф. Энгельса: «Вообще возникновение частной собственности в истории отнюдь не является результатом грабежа и насилия» (61). Таким образом, вывод Б. В, Скитского о феодальном строе в ингушских обществах, возникшего путем грабежей, на наш взгляд, не состоятелен.
В исследовании «К вопросу о феодальных отношениях в истории ингушского народа» Б. Скитский причисляет должность, звание «старшины» к «высшему дворянскому сословию чеченцев» (62). Очевидно, стремясь подчеркнуть важность подобного своего открытия в кавказоведческой науке, в тексте автор такой вывод выделил крупным, жирным шрифтом. Позже тот же тезис подхватил и по своему развил С. Ц. Умаров (63).
Возвести старшин: родовых, тейповых, старейшин общинных или сельских – в дворянское сословие или в феодалы решился только Б. Скитский, и спорить с такой несуразностью, по меньшей мере, несерьезно. В данном случае Б. Скитский и следующий за ним С. Умаров руководствуются в этом вопросе понятиями царских военачальников и администраторов, впервые попавших на Северный Кавказ.
Очутившись в малознакомом им крае, они и представить себе не могли, чтобы во главе села («кабак») не стояло привилегированное лицо.
Им, представителям дворянства, выросшим в крепостническом государстве, виделись в лице старейшин и старшин владельцы аула, деревни, хутора, а значит, и собственники земли; им было в диковинку представить населенный пункт без владельца с подвластными крепостными крестьянами.
Подобные факты из горской жизни никак не укладывались в понятия первых царских администраторов на Северном Кавказе,
По мнению высшего царского общества того времени, существовали только две ступени – господа и рабы, а отсюда – народ и земля для господ. Вот почему вместе с реальными владельцами, местными феодалами на Кавказе, в их разряд попадали, в глазах пришельцев, старшины и старейшины аулов, поселков, фамильные и даже кубовые; ими ставился знак равенства между реальными и мнимыми владельцами «землиц», «кабаков», упоминаемых в русских источниках – статейных списках царских послов (64).
Подобное случалось. Так, «английские юристы в Индии,- как отмечал Энгельс,- тщетно бились над вопросом: «Кто здесь земельный собственник?» (65).
Представители царской власти на Северном Кавказе, в XVIII – начале XIX века имели дело в Чечне, Ингушетии, Осетии со старшинской верхушкой. Власти резонно учитывали их влияние на местное население и ориентировались на эту «знать».
Комендант Кизлярской крепости в донесении 1732 г. писал, что в каждой горской деревне по несколько старшин, и тут же внес их в «реестр горским владельцам» (66)
Спустя более тридцати лет другой кизлярский комендант (1766) тоже пишет о «старшинах» и «владельцах».
Когда правительственные агенты на Кавказе изъяснялись перед высшей властью, они социальное положение старшин приравнивали к дворянам (67).
Вот почему русская военная администрация на Кавказе, которой постоянно приходилось иметь с ними дело, добавляла к термину «старейшина», «старшина» – «владелец», иначе говоря, старшин выдавали за тех, кем они фактически не были.
Следует заметить, что местные власти на Северном Кавказе при сношениях с населением находились буквально во власти переводчиков; при этом нередко один из переводчиков переводил с русского на «татарский» (кумыкский), а другой – уже с кумыкского на чеченский, ингушский, осетинский и т. д., так что путаницы хватало.
В далеком прошлом, по свидетельству А. Тутаева, «общество Галг1айче выбирало из своей среды старейшин, отличавшихся по уму и рассудительности» (68).
М. М. Ковалевский одним из первых дал довольно верное определение институту сельских, аульных старшин.
Те из старшин, «население которых состоит из родственников,- писал Ковалевский, – имеют своим старшиною не выборное лицо, а старейшего но летам. В аулах же, заселенных несколькими фамилиями, обычно встречалось столько старшин, сколько было самих фамилий»(69).
В XIX веке социальная категория старшин формировалась из сельской верхушки. С. Броневский (в начале XIX века) отмечает, что в ингушских обществах старшин выбирали из богатых родов; они же чаще исправляют жреческие обязанности (70).
К старейшинам ингушской общины вполне относится то, что говорит М. Ковалевский о роли старейшин у кавказских горцев.
«Нельзя связывать с понятием родовых старшин представления ни об избирательной, ни о наследственной должностях», – писал Ковалевский (71).
По словам М. Ковалевского, «старейшинами в роде считались те, кто своим возрастом, своею доблестью и смелыми набегами, своей мудростью и справедливостью снискал себе доверие родственников. Их первенствующее значение выступало особенно наглядно на тех родовых сходах, на которых разбирались случаи столкновения между отдельными родами» (72).
Старшины особыми привилегиями не пользовались, перед обычным правом чеченцев и ингушей они были равны с общинниками. Обычное право в одинаковой степени защищало и рядового общинника, и представителя сельской верхушки.
Старшинская верхушка, на наш взгляд, была не продуктом разложения феодального строя, а скорее, продуктом разложения дофеодальной формации.
Что это так, подтверждает ингушский адат, зафиксированный в XIX веке, который знает только две социальные категории – свободный общинник и раб. Правовое равенство основной массы ее членов было одной из характерных черт социального строя ингушских общин в рассматриваемую эпоху.
Однако это вовсе не означает, что в ингушских обществах царил социальный мир и идеальное народоправство. Конечно, нет. Рост имущественной дифференциации, возвышение одних фамилий над другими, ряд других факторов способствовали скоплению богатств в отдельных руках, и прежде всего, несомненно, в руках старшинской верхушки, и, как следствие, вели к обострению борьбы между богатыми и бедными, между верхушкой и рядовыми общинниками. К этой теме мы еще вернемся.
Но, несомненно и другое – сельские старшины, старейшины вяров (патронимии), фамилий не являлись феодалами, как это тщились доказать Б. Скитский, а за ним и С. Умаров.
Как уже упоминалось, проф. Б. Скитский возвел в феодалы не только офицера Мамилова, уроженца Кистинии, но и целое общество в горной Ингушетии -Г1алг1айче (ГIалгIайче – галгаевцы, общество в верховьях Ассы, гIалгIай – самоназвание ингушей), определив последнее как «феодальное гнездо» галгаев (73), т. е. не больше и не меньше целое племя стало феодальным.
Установив наличие типичного феодала в Кистинии, определив одно из центральных обществ горной Ингушетии как феодальное, Б. Скитский, по принятой им логике, пришел к выводу, что «все горские народы, в том числе ингушский, проходили стадию феодализма, в равной мере его развития соответственно различию их исторических судеб» (74).
Н. П. Гриценко уже в одной из первых монографий согласен с выводом Скитского и пишет: «Мы вполне солидаризуемся и попытаемся подтвердить это новыми фактами» (75).
В другом месте Н. Гриценко отмечает, что «социально-экономическое развитие Чечено-Ингушетии ничем не отличалось от тех, которые существовали у соседних народов Дагестана, Осетии и Кабарды» (76).
Выступая на научно-теоретической конференции, посвященной обсуждению «Очерков истории Чечено-Ингушской АССР», Н. П. Гриценко, являющийся одним из авторов ряда разделов этих очерков, утверждал, что в Чечено-Ингушетии «зарождались и укреплялись феодальные отношения. Здесь были феодалы и феодально-зависимые люди…» «.
О том, что у Н. Гриценко нет никакого сомнения в существовании феодальной формации у чеченцев и ингушей говорит одна из его последних работ. Рассматривая проблему социально-экономических отношений у чеченцев и ингушей и считая несомненным существование у последних феодального уклада, автор подчеркивает, что «сейчас уже не ставится вопрос о существовании в далеком прошлом феодальных отношений в Чечено-Ингушетии, а рассматривается более сложная проблема -когда начали зарождаться эти отношения…» и считает необходимым в поисках ответа на такой вопрос обратиться к эпохе, предшествовавшей татаро-монгольскому нашествию на Кавказ» (78).
Кандидат исторических наук С. Ц. Умаров полагает, что «вайнахи, как и все другие народы Северного Кавказа, прошли стадию феодализма, хотя несколько в своеобразной форме» (79).
Как и Б. В. Скитский, Н. П. Гриценко и С. Ц. Умаров свои выводы о существовании феодальной формации в истории ингушей и чеченцев, в основном, строят на бытовании патриархального рабства, наличии «феодалов» типа уже упоминавшегося Мамилова, наделении в пореформенный период землей части служилого офицерства царскими властями, наличии в горной Чечено-Ингушетии башен — «феодальных» замков, а также фактах и примерах, не относящихся к исследуемому региону и бесконечных употреблениях терминов: «феодализирующаяся верхушка», «феодализирующаяся знать», «феодализирующееся общество», заменяющие обоснованные аргументы.
Характерно, что Б. В. Скитский, а за ним Н. П. Гриценко и С. Ц. Умаров, подвергая критике высказывания царских офицеров, генералов и чиновников, представителей официальной дворянско-монархической историографии, однако, забывают, как указывалось, что не они и им подобные авторы «поп-истории», по образному определению Олжаса Сулейменова (80), представляли русскую, отечественную науку. В противовес укажем хотя бы таких исследователей рассматриваемой эпохи, как академик И. А. Гюльденштедт, С. М. Броневский, М. М. Ковалевский; труды последнего высоко ценил Ф. Энгельс. Больше того, Н. Гриценко и С. Умаров замалчивают и игнорируют труды целого ряда известных советских историков, не опровергают их противоположные суждения и обоснованные выводы по исследуемой теме.
По выводам Б. В. Скитского, Н. П. Гриценко и С. Ц. Умарова, на наш взгляд, следует, прежде всего, еще раз подчеркнуть, что народы Северного Кавказа XVIII – первой половины XIX века находились на разных уровнях социально-экономического развития, и следовательно, утверждение — «как и все народы» неправомерно, ошибочно. О том, что горцы находились на разных ступенях общественного развития, было известно историкам буржуазной эпохи. «…Процесс феодализации у разных народностей Кавказа достиг разных ступеней развития, – писал М. Ковалевский. – Всего слабее развиты отдельные элементы феодального строя у осетин и чеченцев…» (81). Среди ряда выводов, сделанных советскими историками по затронутому вопросу, достаточно обратиться к исследованиям А. Фадеева и А. И. Робакидзе. А.Фадеев убедительно доказал, что «для Кавказа всегда была характерна крайняя неравномерность социально-экономического развития» (82).
«Народы Кавказа ко времени их присоединения к России,- пишет А. И. Робакидзе,- находились на различных ступенях общественно-экономического и политического развития» (83).
Больше того, академик Е. М. Жуков в своем выступлении на научной сессии по вопросу «Итоги и задачи изучения генезиса феодализма у народов СССР» указывал, что одним из самых важных вопросов, который должен привлечь внимание историков, «является проблема неравномерности социально-экономического развития на всех этапах всемирно-исторического процесса» (84).
В своих выводах А. Фадеев, А. Робакидзе и Е. Жуков руководствуются трудами основоположников марксизма-ленинизма.
К. Маркс писал, что кто пожелал бы подвести под одни и те же законы развитие обществ разных стран и поколений – «…тот, очевидно, не дал бы ничего, кроме самых банальных общих мест» (85).
Крайнюю неравномерность социально-экономического развития народов России, как указывалось еще в 1921 г., констатировал съезд РКП(б).
После победы Октябрьской революции, в силу не равномерности социально-экономического развития ряда народов, на местах в политической области были допущены управления, как промежуточные звенья, крестьянские советы, родоплеменные и даже родовые советы (8б).
Разрешено было так же функционирование шариатских судов, которые просуществовали до середины двадцатых годов.
Сказанное убедительно характеризует учет Советским государством своеобразия местных, конкретных условий в начальный период строительства новых органов управления в ряде районов страны.
Б. В. Скитский, Н. П. Гриценко и С. Ц. Умаров, многократно употребляя в различных формах термин «феодализирующаяся», на наш взгляд, не правы в стремлении доказать таким путем наличие феодальных отношений в чечено-ингушских обществах. Как известно, началом феодальных отношений считается период, когда основной закон феодализма подчиняет себе основную массу населения, а не отдельные частные случаи; о феодализме можно говорить только тогда, когда оформились основные институты, характерные для этой формации.
Авторы не исследуют социально-экономические отношения, не показали и не доказали наличие монопольной собственности господствующего класса на средства производства, не учитывают, что смена общественных формаций происходит в результате действия объективного экономического закона обязательного соответствия производственных отношений характеру производительных сил.
«…Не бывает никакого производства без производственных отношений». Наоборот, в общественном производстве,— как указывал Маркс,— «люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения – производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил» (87).
Вместо изучения и показа реальных социально-экономических отношений в чечено-ингушских обществах, выявления тенденций их развития во всем многообразии, памятуя, что любая формация представляет собой социальное целое, единство базиса и надстройки, Б. Скитский, Н. Гриценко и С. Умаров оперируют расплывчатыми формулировками: «феодализирующаяся верхушка», «феодализирующаяся знать», «феодализирующееся общество», за которыми кроются нечеткие, больше того, неопределенные формулировки.
Каково социальное содержание таких критериев? Что характерно для общественной формации, к которой авторы применяют подобные термины? На такой вопрос ответа мы не находим.
К слову сказать, один из исследователей, как-то резонно заметил, что «не было кулакизирующегося кулака!» (88).
Марксизм-ленинизм учит, что «ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора, и новые, более высокие производственные отношения никогда не появляются раньше, чем созреют материальные условия их существования в недрах самого старого общества» (89).
Но вернемся к «феодальному гнезду Галгайче». Б. В. Скитский не случайно избрал объектом исследования именно это общество, очевидно, для того, чтобы иметь возможность характеризовать и все ингушские общества.
Известно, что ГIалгIайче – общепризнанная колыбель ингушской культуры и одно из древнейших мест обитания ингушей в верховьях ущелья Ассы (90).
Социально-экономический уклад Галгайче ничем существенным не отличался от других горных обществ: «джейраховцев, цоринцев, галашевцев, кистинцев (фяппи), назрановцев», как в документах именовали жителей плоскостной Ингушетии в конце XVIII – первой половине XIX века.
Б. Скитский учитывал, что выходцы из Галгайче являются первыми выселенцами в район Назрани и что «население Назрановского общества …ранее прочих принесших покорность русскому правительству и издавна водворившихся в занятой ныне назрановцами местности …все члены этого общества считаются равноправными» (91).
В XIX веке, в зависимости от местонахождения приставства, указанные выше общества именовались различно. Так, Кистинское общество позже стало Мецхальским, а Галгайче – Хамхинским и т. д., по названию аула, где размещался центр администрации общества.
Теоретические выводы и исторические построения Б. Скитского, основанные, главным образом, на преданиях и выводах, без учета социально-экономического развития общества, страдают серьезными ошибками.
Упомянутый труд Б. Скитского все еще используются в ряде работ отдельных историков, находящихся под гипнозом его вывода, а над ним давно назрела необходимость поставить точку.
Е. И. Крупнов еще в 1928 г., в студенческие годы начав изучать Ингушетию, немало сделал для раскрытия и освещения страниц ее истории. В монографии, итоге многолетних трудов, изданной уже после его смерти, справедливо указано, что Б. В. Скитский «сильно преувеличил степень общественного развития ингушей» и, что одно из ведущих ингушских племен из ущелья Галгайче «он назвал феодальным, даже сам этноним назван феодальным, что, конечно, очень далеко от истины» (92).
До Б. Скитского впервые, еще в тридцатых годах, подобную же мысль о социальной структуре Галгайче высказал Г. К. Мартиросиан, хотя тут же отмечал, что вопрос требует большой подготовительной работы по сбору материалов и только после всестороннего их анализа возможны окончательные выводы. Однако такая оговорка не помешала все же Г. Мартиросиану отметить, что «Ингушия прошла и через феодальные отношения, причем продолжали еще сохраняться родовые отношения в виде пережитков» (93).
После выхода в свет труда Г. Мартиросиана Е. И. Крупнов писал: «Совсем недавно стали появляться бездоказательные утверждения о том, что Ингушия прошла и через феодальные отношения» (94).
Указал Мартиросиан и на то, что Кхе-Кхалинцы (Кхаь-кхаьле), т. е. гIалгIаевцы, владели 12 000 десятинами земли (95).
Г. Мартиросиан ошибался, указывая на отсутствие материалов и источников для исследования и обобщающих выводов по рассмотренной им теме.
Напомним, что к моменту выхода его работы, в 20-30-х гг., были опубликованы труды его коллег и ряда других авторов: Н. Ф. Яковлева(96), М. Л. Тусикова(97), И. Бороздина (98), Д. М. Смычникова(99), А. К. Вильяма (100), В. П. Христиановича (101), А. Генко (102), Башира Далгата (103), С. Вартапетова (104), Е. Шиллинга(105), освещавшие многие стороны истории Ингушетии, в том числе и общественный, социально-экономический строй, вопросы землепользования и др.
В распоряжении исследователя был богатейший фактический материал, собранный в 1906-1907 гг. Абрамовской земельной комиссией (106), как и критический труд А. Г. Датиева (107), посвященный деятельности этой комиссии. Еще раньше было опубликовано ценное исследование Г. Цаголова «Край беспросветной нужды» (108).
Г. Мартиросиан не мог не знать о значительном фактическом материале и из более ранних публикаций А. Гассиева (109), Ах. Цаликова (110 ), А. Скачковат (111), Г. Вертепова (112), Н. Грабовского (113), П. И. Головинского (114), Г. Н. Казбека (115), и Н. С. Иваненко (116), не говоря уже об имевшихся под рукой богатых архивных материалах в гор. Орджоникидзе (Владикавказе) и в фондах НИИ краеведения Ингушской автономной области, с которым он сотрудничал.
Как видно, Мартиросиан располагал значительными источниками, изданными как до 1917 г., так и в послеоктябрьский период советскими научными работниками.
Указание Г. Мартиросиана о 12 тысячах десятин земли, принадлежавших кхекалинцам (ГIалгIайче), в основном и послужило Б. Скитскому для вывода о «феодальном гнезде Галгайче».
Что же представляли из себя Кхаъ-кхаьле -ГIалгIайче в отношении землевладения и землепользования?
Ни Г. К. Мартиросиан, ни Б. В. Скитский этот вопрос не раскрыли, оперируя одной только голой цифрой -«12 тысяч десятин земли». Цифра солидная, тем более, для небольшого горного района.
Попробуем заглянуть в «святцы».
По данным исследователей, которые согласуются с материалами Абрамовской комиссии, у кхаъ-кхалинцев, то есть у тех же жителей Галгайче, действительно находились в общинном пользовании земельные угодья общим размером 12 226 десятин.
И в этом Г. Мартиросиан прав, но сказав «аз», надо сказать и «буки». Из чего слагались эти земельные угодья, кому они принадлежали?
Ведь владение земельной собственностью и закрепощение свободного общинника – одна из главных основ феодальной формации. Именно эти вопросы Г. Мартиросиан и Б. Скитский обошли молчанием.
При обстоятельном ознакомлении с сущностью дела оказывается, что земельные угодья для хозяйственной деятельности жителей общества весьма ограничены и эти 12 226 десятин слагались из:
а) пахотной земли – 615 десятин,
б) сенокосы — 1270 десятин,
в) пастбища – 2417 десятин,
г) бесплодные скалы, частично заросшие лесом -7924 десятин.
Но даже такое мизерное количество пахотной земли, общей площадью – 615 десятин – состояло не из массивов, а отдельных, небольших участков, размером от 0,4 до 2-7 десятин и находилось в общинном пользовании.
Типичные пахотные участки именовались «кха» и служили мерой пашни. В ауле Эгикал, например, кха не превышал 0,4 десятины (117).
Величина кха-загона определялась равной полудню работы пахаря с погонщиками и пары быков, тянувших примитивную горскую соху с плоским железным лемехом. Лемех нередко бывал и деревянный.
Как правило, горец величину своей пашни измерял не ее размерами, а днями пахоты.
Земли, отвоеванные у суровой природы упорным трудом членов семьи нескольких поколений, производившей ее очистку от камней, ограждавшиеся от оползней, тщательно обрабатывавшиеся и удобрявшиеся, становились неприкосновенной собственностью тех, кто буквально делал «из камня землю».
Такие земельные участки в горных ингушских обществах, как и другими горцами, создавались, говоря словами М. 3. Кипиани, «с помощью кирки и лопаты что разрывали пласты, выбирали из недр земли камни, чтобы образовать почву, годную для хлебопашества… камни эти выбраны и сложены здесь же, как будто для того, чтобы показать потомству, каких трудов стоило из скал сделать почву» (118).
В горах посягательство на пашню считалось равным посягательству на личную свободу (119). Первейшей заботой горца была строгая охрана с таким трудом доставшейся ему земли, отмеченной «ардыж» – каменными указателями границы. Ардыж считались священными и неприкосновенными. Под особым надзором находились пахотные земли и горные пастбища.
«Вся семья горца знает, – отмечал Г. Цаголов, – где лежит каждый камешек на своей земле. Границы этих участков отчетливо знают не только взрослые мужчины и женщины, но и дети» (120). Представляет особую ценность в этом вопросе высказывание осетинского поэта, революционного демократа Коста Хетагурова, знатока обычного права, быта и жизни горцев.
«Даже в горах, где ценность земли превышает всякую вероятность, – писал К. Хетагуров, имея в виду возделанные трудом горцев пашни,- пахотные участки земли составляли неприкосновенную собственность отдельных семейств, леса же, луга и пастбища принадлежали целым обществам или фамилиям. А на плоскости, в равнинах земли были в полном смысле слова общинными» (121).
Единицей измерения величины покосов служил «цон» или «цанаш» – сенокосный участок (пай), равный одному дню работы одного косаря. В разных ингушских обществах его величина была неодинаковой.
Так, в Эгикхале величина сенокосного участка определялась числом накошенных копен. На содержание одной лошади или осла в течение зимних месяцев требовалось 14 условных копен сена, не считая соломы и другого фуража. Сенокосные участки нередко находились на таких крутизнах и склонах, что косари привязывали себя к кустарнику или к вбитому клину, одевали специальную обувь-чувяки с особыми подковками или же косили босиком.
Леса, луга и пастбища, как и пашни общего пользования, находились на правах общинного пользования, их дробление ни обществом, ни обычным правом не допускалось.
Где здесь, в обществе кхаь-кхаьлинцев, Б. Скитский нашел крупных землевладельцев-феодалов (122), остается тайной за семью печатями.
Против Скитского говорит и весьма примечательный документ, поступивший в 1906 г. в Абрамовскую комиссию.
В этом документе – прошении всех жителей Кха-кхале (Галгайче) и выходцев из ее девяти аулов, от имени 1750 «дымов» (семей. – Ш.Д.) выборные обращаются в комиссию с настоятельной просьбой закрепить за ними, на существующих общинных началах, земельные угодья в Галгайче, которыми они пользовались на протяжении 800 лет.
В комиссию одновременно была представлена схема земельных угодий и аргументы, подтверждающие их права на земельные угодья (123).
Как видно из официальной переписки, в комиссию не поступил материал от отдельных лиц или семей, претендующих на какую-либо часть земель Галгайче или заявляющих об исключительном праве владения тем или иным участком, тогда как по отдельным другим обществам такие претензии имели место (124).
Приведенные фактические, документальные материалы свидетельствуют о том, что в Галгайче в рассматриваемую эпоху не было налицо основного признака феодализма – феодальной собственности на землю; здесь отсутствовала экономическая основа для закрепощения свободных общинников.
Основные пахотные участки земли, сенокосы, пастбища, водные источники, леса и недра земли принадлежали сельским обществам на правах общинного пользования. Земельные участки, возделанные трудом поколений, находились в частном личном пользовании отдельных семей или группы семей-ваьров (патронимии) (125).
Под расплывчатым понятием «Кхаь-Кхалинцы», по терминологии Б. Скитского, выступает не феодальное гнездо, а неоднородная в социальном отношении масса, в которой соседствуют различные социальные категории дофеодального общества, выделивших уже прослойку сильных и слабых; первых олицетворяет разбогатевшая верхушка, а вторых – основная, свободная масса общинников, упорно отстаивающая неприкосновенность своей собственности и личную свободу.
Изложенное убеждает нас в том, что феодального землевладения, как и феодально-зависимых крестьян, в Галгайче не было.
Шукри Дахкильгов